Белый яд. Русская наркотическая проза первой трети - Страница 37


К оглавлению

37

В моем шнельцуге я мечтал не о баранине. Я ехал из Италии и думал о том, как хорошо было бы получить на обед русский борщ и гречневую кашу. В Италии это недостижимо. Но мечтал я не напрасно. В Вене я знал одно место, где можно отведать настоящие русские кушанья: надо было остановиться в меблированных комнатах, отдававшихся внаем только по рекомендации. Владельцем этого уюта был харьковский еврей, переселившийся в австрийскую столицу. Он не только прекрасно кормил, угостил меня борщом и кашей, но еще дал мне в провожатые по Вене своего сына, любезного молодого человека. От него я узнал, как легче всего увидаться с Петером Альтенбергом, и наша встреча с знаменитым тогда писателем состоялась на другой день моего приезда, — об этом я писал в «Сегодня».

Конечно, сам по себе, обед — мелочь. Важно поесть — неплохое занятие, — из него, однако, не надо создавать культ. После Италии давно не виданный борщ и каша должны были казаться особенно заманчивыми. Три года тому назад я получил письмо от писателя М. А. Осоргина. В нем он вспоминает о синьоре Анджело и его маленьком ресторанчике «Рома Спарито», что означает «Разрушенный Рим». Во время войны разрушилось счастье и самого Анджело: его клиентура разлетелась. В тот год, когда мы ежедневно обедали и ужинали у этого толстого, круглого, низенького человека, за нашим столом сидела разноязычная публика, — румынский нумизмат, римский корреспондент «Франкфуртер цейтунг», немецкий студент, начинающий французский художник, сербский скульптор Иоаннович, вылепивший мой бюст, и все мы говорили на волапюке или чрез переводчиков, — ими мы становились в зависимости от говорящего и его слушателя. И когда к сербскому скульптору обращался французский художник, переводчиком становился я, когда немецкий студент старался что-то объяснить румыну, посредником между ними являлся русский еврей, студент-технолог, — так мы беседовали, собираясь днем, потом вечером, просиживая у синьора Анджело до поздней ночи. Темнело бархатное, в звездах, итальянское небо, звенели из окон мечтательные голоса поющих женщин, журчал маленький фонтанчик, и в садик, заплетенный сверху виноградом, служивший продолжением ресторана Анджело, приходил высокий, немолодой певец с мандолиной и маленькой дочкой. Прежде он появлялся со старшей, но тут у него случился грех. Свою старшую дочку он соблазнил, и за это ему пришлось изведать все неудобства итальянской тюрьмы. Соотечественники к этому отнеслись снисходительно. Равнодушно, чуть-чуть сожалительно они говорили о непохвальном проступке поющего синьора, как о маленьком несчастье. Анджело кормил неплохо, — на итальянский вкус. Русские привыкли есть сытней и, как ни вкусны макароны, наверчиваемые быстрым движеньем на ложку, питаться ими в течение многих месяцев, разнообразя яичницей на оливковом масле, съедать ежедневно тонкий ломтик мяса, гордо именуемый бифштексом, — для наших молодых желудков было недостаточно и скудно.

Настоящим русским гостеприимством на меня пахнуло в Харькове. Чуть ли не на другой день после моего приезда мои знакомые устроили холостой ужин. Его затеял милый человек, Анатолий Жмудский, редактор-издатель газеты «Утро». Но дело не в ужине, а в том, что я там увидел, впервые в моей жизни.

За круглым столом сидели врачи, адвокаты, журналисты, земские и общественные деятели. Лилась беседа, лилось вино, — и вот, от времени до времени, мой глаз стал подмечать какой-то странный прием, неожиданное мгновенное движение. Люди, собравшиеся на этот ужин, почти все без исключения, обнаруживали некую однообразную повадку. То один, то другой, — как мне тогда показалось, — вдруг хватался за нос, чмыхал, потом делал около носа жест, будто что-то утирал. Я сидел, следил и недоумевал. На одну короткую минуту мелькнула мысль: неужели ни у кого из них нет носового платка? Конечно, это подозрение я должен был тотчас погасить. За столом сидели хорошо воспитанные, обеспеченные представители отборной интеллигенции, — разве можно допустить, чтоб они «обходились без помощи платка»? Мое недоумение длилось недолго. Рядом со мной сидел журналист А. Епифанский. Он наклонился к моему уху и тихо, вопросительно зашептал:

— Не хотите ли понюхать?

— Что?

— Ну, известно, что… кокаин.

Как это ни предосудительно для любознательного человека, до тех пор я ни разу не заглянул в эту пропасть, — слышал о кокаинистах, но, кажется, никого из них дотоле не знал. Говорю «кажется» потому, что, в противоположность пьющим, кокаинисты ведут себя, как заговорщики, тщательно и молчаливо скрывая свою сокрушительную, неотвязную страсть, доверяясь только своим, таким же одержимым этой всесильной, непреоборимой пагубой. В этом отношении кокаинисты напоминают только гомосексуалистов. И те, и другие составляют как бы секту, собрание потаенно влюбленных, каким-то особенным, тонко схватываемым нюхом угадывая собрата по влечению, легко и быстро сходясь, и замыкаются в ограде своей страсти, наглухо занавешиваясь от всякого постороннего взгляда. И у кокаинистов и у гомосексуалистов мир делится на две неравные части: мы и они, свои и чужие.

Примечательно: именно Харьков мог похвалиться и гордиться своей интеллигенцией, именно Харьков насчитывал в ней наибольший процент кокаинистов. Но ничего не бывает случайно, зря и невзначай. Так было и тут. Интеллигенцию Харькова завлекла в кокаинные обольщения талантливая и умная актриса, Нина Ивановна Кварталова. В ней была мягкая соблазнительность простоты, пленяло ласковое очарование дружеского, запросто, тона, шалила склонность к приятельским пирушкам. Где может быть легче бездумное совращение слабого друга, огорченной души, гамлетов щигровского уезда, раздвоенно скорбящих интеллигентов, удрученных «столыпинским режимом», мужского сердца, отравленного женской изменой, вздыхающего о потерянной любви? А тут, рядом, сидит, чокается, ворожит интересная актриса, — и вдруг начинает рыться в сумочке, беспечно вытягивает маленький белый пакетик, быстро раскрывает.

37